Предки птичницы Греты


Ганс Христиан Андерсен

Птичница Грета жила в новом нарядном домике, выстроенном для уток и кур на господском дворе - одна среди птиц. Стоял домик там же, где некогда высился старинный господский дом с башнями, с зубчатым фасадом, с крепостными рвами и подъемным мостом. А рядом была дремучая чаща; когда-то здесь был сад, тянувшийся до самого озера, которое теперь превратилось в болото. Над вековыми деревьями кружили и галдели несметные стаи ворон, грачей и галок; хотя по ним и палили, но их становилось не меньше, а скорее больше. Слышно их было даже в птичнике, а в птичнике сидела старая Грета, и утята лазали по ее деревянным башмакам. Птичница Грета знала каждую курицу, каждую утку с той самой поры, как они вылупились из яйца; она гордилась своими курами и утками, гордилась и нарядным домиком, выстроенным для них. В комнатке у нее было чисто и опрятно, этого требовала сама госпожа, хозяйка птичника; она часто наведывалась сюда вместе со своими важными и знатными гостями и показывала им «курино-утиную казарму», как она выражалась.

В комнатке у Греты стояли и платяной шкаф, и кресло, и даже комод, а на нем начищенная до блеска медная дощечка с единственным выгравированным на ней словом - «Груббе». А имя это и было как раз именем старинного дворянского рода, обитавшего некогда в прежнем господском доме. Медную дощечку нашли, когда здесь копали, и пономарь сказал, что она и гроша ломаного не стоит, только что память о старине. Пономарь знал все про здешние места и про старину; навычитывал он об этом из книг, да и в столе у него лежала уйма разных записей. Весьма был сведущ пономарь, но самая старая из ворон знала, пожалуй, побольше его и орала об этом повсюду на своем наречии, да ведь наречие то было воронье, а как ни учен был пономарь, а по-вороньи не понимал.

Летом, в жару, случалось, над болотом к вечеру поднимался густой туман, словно озеро разливалось до тех самых старых деревьев, над которыми летали грачи, вороны и галки. Так было еще, когда тут жил рыцарь Груббе и когда стоял старинный дом с толстыми кирпичными стенами. Собаку держали тогда на такой длинной цепи, что иной раз она выбегала и за ворота; в господские покои из башни вела мощенная камнем галерея. Окна в доме были узкие, стекла мелкие, даже в главной зале, где устраивались танцы. Правда, никто не мог припомнить, чтобы при последнем Груббе там танцевали, хотя в зале еще лежал старый барабан, без которого не бывает и музыки. Стоял здесь и резной шкаф искусной работы, в нем хранились луковицы редкостных цветов, потому что госпожа Груббе любила садовничать: сажала деревья и разводила всякую зелень. А муж ее предпочитал ездить на охоту и стрелять волков да кабанов; и всегда его сопровождала маленькая дочка Мария. Пяти лет от роду она уже гордо восседала на лошади и бойко поглядывала вокруг большущими черными глазами. Ей нравилось разгонять плеткой собак, хотя отец предпочитал, чтобы она разгоняла крестьянских мальчишек, которые сбегались поглазеть на господ.

У крестьянина, который жил в землянке рядом с господской усадьбой, был сын Сёрен, ровесник благородной барышни; он был мастер лазать по деревьям, и Мария вечно заставляла его таскать ей птичьи гнезда. Птицы орали во всю мочь, а как-то раз одна, покрупнее, клюнула его чуть повыше глаза, кровь так и хлынула, и все испугались, как бы вместе с кровью не вытек глаз, но обошлось. Мария Груббе звала мальчика «мой Сёрен»; милость то была немалая, - пригодилось это как-то и отцу Сёрена, бедняку Йону. Однажды он в чем-то провинился и в наказание должен был ехать верхом на деревянной кобыле, стоявшей во дворе. Спиной кобыле служила одна-единственная острая узенькая дощечка, а ногами - четыре деревянные подпорки; верхом на этой кобыле и поехал Йон, а чтобы ему не слишком удобно сиделось, к ногам его привязали кирпичи. Лицо крестьянина страдальчески сморщилось, Сёрен стал плакать и умолять маленькую Марию заступиться за его отца; она велела сейчас же спустить Йона с кобылы, а когда ее не послушались, затопала ногами и так рванула своего отца за рукав, что рукав лопнул. Уж если Мария чего хотела, так хотела, и она умела добиться своего. Йона отпустили.

Тут подошла к ним госпожа Груббе, погладила дочку по головке и ласково на нее посмотрела; Мария так и не поняла - за что.

Ей больше хотелось пойти к охотничьим собакам, чем гулять с матерью, и та одна отправилась в сад и спустилась вниз, к озеру, на котором цвели водяные лилии - кувшинки и кубышки; над водой колыхались дудки камыша и белокрыльник. Госпожа Груббе залюбовалась свежестью пышных цветов.

- Какая благодать! - сказала она.

В саду росло редкое по тем временам дерево, которое она сама посадила; называлось оно кровавый бук и казалось среди других деревьев мавром - листья на нем были совсем бурые. Кровавому буку нужно было жариться на припеке, в тени он стал бы таким же зеленым, как и другие деревья, и оттого утратил бы свою необычайность. На могучих каштанах, в кустарнике, в высокой траве - всюду гнездилось великое множество птиц. Птицы будто знали, что в саду им не опасно, что тут никто не посмеет палить по ним из ружья.

Но вот появилась маленькая Мария вместе с Сёреном - он, как мы знаем, умел лазать на деревья, разорять птичьи гнезда и доставать из них яйца и пушистых, неоперившихся птенчиков. Заметались испуганные, растревоженные птицы, и малые и большие. Запищали в траве чибисы, загалдели на высоких деревьях грачи, вороны и галки, они кричали, каркали и вопили без умолку - таким криком и поныне еще кричит весь их пернатый род.

- Что же вы делаете, дети! - ужаснулась кроткая госпожа. - Это же безбожно!

Сёрен смутился, а благородная барышня сперва опустила было глаза, но тут же угрюмо буркнула:

- Отец разрешает!

- Прочь отсюда! Прочь! - крикнули огромные черные птицы и улетели, но на другой день все-таки вернулись - ведь здесь был их дом. А тихая, кроткая госпожа недолго прожила в своем доме. Господь призвал ее к себе, и там, на небесах, она оказалась куда более дома, нежели в здешней усадьбе. Торжественно звонили колокола, когда тело ее везли в церковь, а глаза бедняков наполнились слезами - она была так добра к ним.

С тех пор, как она умерла, некому стало заботиться о ее посадках, и сад заглох.

Говорили, что господин Груббе - человек крутой, но дочка, как ни была она мала, умела укротить его нрав: рассмешит отца и добьется своего. Было ей уже двенадцать лет; рослая, сильная, она смело смотрела своими черными глазищами людям в лицо, скакала верхом, как мужчина, а стреляла из ружья, как заправский охотник.

Приехали тут в их края высокие гости, самые знатные люди в стране - молодой король и его сводный брат и верный друг Ульрик Фредерик Гюльденлёве; вздумалось им поохотиться на кабанов и погостить денек в замке господина Груббе.

За столом Гюльденлёве сидел рядом с Марией Груббе; обхватив ее голову, он наградил девочку поцелуем, словно она была ему сестрой. Она же в ответ наградила его шлепком по губам и сказала, что терпеть его не может. Все рассмеялись, будто это невесть какая приятная шутка.

Может, и в самом деле ее слова пришлись ему по вкусу, потому что пять лет спустя, когда Марии минуло семнадцать, прискакал гонец с грамотой: господин Гюльденлёве просил руки благородной барышни. То-то!

- Он самый знатный и блестящий кавалер во всем королевстве! - сказал господин Груббе. - Нечего тут ломаться.

- Не больно-то он мне нравится, - ответила Мария Груббе, но ломаться не стала и не отказала самому знатному человеку в стране, наперснику самого короля.

Серебряная утварь, шерстяная одежда и белье, столовое и постельное, были отправлены в Копенгаген морем: сама Мария доехала туда посуху за десять дней. То ли ветра попутного не было, то ли вовсе стояло безветрие, но только приданое пришло в Копенгаген лишь четыре месяца спустя, когда госпожи Гюльденлёве уже и след простыл.

- Лучше спать на грубой холстине, чем на его шелковой постели! - сказала она. - Лучше буду ходить босиком по дорогам, чем разъезжать с ним в карете!

Поздним ноябрьским вечером в город Орхус приехали две женщины: то были жена господина Гюльденлёве Мария Груббе со своею служанкой; прибыли они верхом из Вейле, а туда приплыли из Копенгагена на корабле. Они въехали в обнесенную каменными стенами усадьбу господина Груббе. Неприветливо принял беглянок рыцарь. Встретил дочку грубой бранью, но комнату для ночлега все же отвел; наутро накормил ее пивной похлебкой с черным хлебом, но застольные его речи не были вкусной похлебке под стать. Крутой нрав отца обернулся теперь против дочери, а она к этому не привыкла; Мария и сама была не из кротких и не осталась перед отцом в долгу - как аукнется, так и откликнется! Со злостью и ненавистью вспоминала она о своем супруге, о том, с кем не желала дольше жить, - для этого она слишком добродетельна и честна.

Так минул год, и радости он не принес. Случалось отцу с дочерью меж собой и злым словом перемолвиться, а это уж последнее дело. Злые слова до добра не доведут. Кто знает, чем бы все это кончилось!

- Не жить нам с тобой под одной крышей! - сказал наконец отец. - Отправляйся в нашу старую усадьбу, да гляди, держи язык за зубами, не то сплетен не оберешься.

На том они и расстались: она переехала со своей служанкой в старый дом, где родилась и выросла, где в церковном склепе покоилась тихая и кроткая госпожа, ее мать; в доме жил старый пастух - вот и вся челядь. В покоях повсюду висела паутина, черная, отяжелевшая от пыли, в саду все росло как попало, хмель и вьюнок соткали густые сети меж деревьями и кустарниками; цикута да крапива заполнили весь сад. Кровавый бук затенили густые заросли, и листья его сделались такими же зелеными, как листья других, обычных деревьев - пришел конец его красе! Грачи, вороны и галки несметными стаями кружили над макушками могучих каштанов; они так каркали и галдели, будто хотели поведать друг другу великую новость:

- Вернулась та девчонка, которая заставляла разорять наши гнезда и красть яйца и птенцов! А воришка, который их доставал, лазает теперь на голое, безлистое дерево, карабкается на самую верхушку мачт, а если что не так, ему задают трепку!

Эту историю поведал уже в наши дни пономарь; он вычитал ее в забытых старых книгах и рукописях; вместе с другими преданиями в его столе хранилась и история Марии Груббе.

- Судьба то вознесет, то низвергнет, так уже повелось на этом свете, - говаривал он. - Диву даешься, слушая такие истории!

Давайте и мы послушаем о том, что сталось с Марией Груббе, да не забудем при этом и про птичницу Грету, что сидит в своем нарядном птичнике в наши дни на том месте, где в прежние дни сиживала в своей усадьбе Мария Груббе, только нрав у Марии был совсем не таков, как у птичницы Греты.

Минула зима, минули весна и лето, снова настала ветреная осенняя пора с холодными и сырыми морскими туманами. Скучно, одиноко жилось в здешней усадьбе.

Как-то взяла Мария Груббе ружье и отправилась в вересковую пустошь; она стреляла зайцев да лис, стреляла всякую птицу, какая только попадалась. На пустоши ей не раз встречался знатный дворянин Палле Дюре из усадьбы Нёрребек; он тоже бродил там с ружьем да собаками. Рослый и сильный, он всегда похвалялся своими доблестями, когда ему случалось беседовать с Марией. Он-де мерялся силами с покойным владельцем усадьбы Эгескоу, что на острове Фюн, господином Брокенхюсом, о подвигах которого и поныне идет молва. По его примеру и Палле Дюре велел подвесить у себя в воротах на железной цепи охотничий рог; въезжая верхом в усадьбу, он хватался за цепь, подтягивался вместе с лошадью и трубил в рог.

- Приезжайте сами посмотреть, госпожа Мария! - приглашал он. - Увидите, в Нёрребеке воздух свежий!

Когда она приехала к нему в усадьбу, нигде не записано, но на подсвечниках в нёрребекской церкви прежде можно было прочитать, что они пожертвованы Палле Дюре и Марией Груббе из усадьбы Нёрребек.

Палле Дюре был детина дюжий и сильный, всасывал он в себя спиртное, как губка, пил как бездонная бочка, которую никак не налить до краев, храпел, как стадо свиней, а лицо у него было красное и распаренное.

- Бесстыжий, как боров, шкодливый, точно кот, - говорила о муже госпожа Палле Дюре, дочь господина Груббе.

Жизнь с Палле ей вскоре надоела, и уж лучше от этого им не стало.

Однажды в усадьбе накрыли на стол, да только кушанья простыли: Палле Дюре охотился за лисицами, а госпожу, сколько ни искали, так и не нашли. Палле Дюре вернулся домой среди ночи. Госпожа Дюре не вернулась ни в ночь, ни наутро. Она покинула усадьбу Нёрребек, уехала, не попрощавшись.

Погода стояла ненастная, серая; дул холодный ветер, стая черных птиц с карканьем кружилась над головой Марии, но даже птицы не так были бесприютны, как она.

Сначала Мария отправилась на юг и заехала в самую Неметчину - несколько золотых перстней с самоцветами были обращены там в деньги; оттуда она направилась на восток, потом снова повернула на запад. Жила она без цели, враждуя с целым миром, даже с богом - столь жалкой и слабой стала ее душа; а вскоре таким же сделалось и ее тело; она едва волочила ноги. Чибис взметнулся со своей кочки, когда Мария, падая на землю, чуть не задавила его.

- Чюв! Чюв! Ах ты, воровка! - пискнул чибис - чибисы всегда так пищат.

Мария никогда не присваивала добра ближнего своего, но еще маленькой девочкой заставляла разорять гнезда, доставать с болотных кочек и деревьев птичьи яйца и птенчиков; об этом она теперь вспомнила.

С того места, где лежала Мария, видны были прибрежные дюны; там жили рыбаки, но она так ослабела, что добраться туда уже не могла. Большие белые береговые чайки кружились над ней и кричали так же, как дома над садом кричали, бывало, грачи, вороны и галки. Птицы подлетали к ней совсем близко, ей почудилось, что они из белых стали черными, как смола, в глазах у нее потемнело, будто наступила ночь.

Очнувшись, она почувствовала, что кто-то поднял ее и несет: она лежала на руках у рослого и сильного малого. Она взглянула на его обросшее бородой лицо, над глазом у него был шрам, который пополам рассек его бровь. Отнес он ее, такую несчастную, на шхуну, а там шкипер наградил его за доброе дело грубой бранью.

На другой день шхуна подняла паруса и ушла в море. Мария Груббе на берег не высадилась; стало быть, и она отправилась в плавание. Но ведь потом она вернулась? Вернуться-то вернулась, да вот только когда и куда?

И об этом мог бы поведать пономарь, и всю эту необычайную историю он придумал не сам, а вычитал ее из достоверного источника, из одной старой книги, которую мы с вами можем взять да прочесть.

Датский сочинитель Людвиг Хольберг, написавший столько замечательных книг и забавных комедий, в которых словно живые предстают перед нами его век и люди того времени, рассказал в своих письмах о Марии Груббе и о том, где и на каких дорогах свела его с нею судьба. Историю эту стоит послушать, а слушая ее, мы не забудем и про птичницу Грету, что сидит в своем нарядном птичнике по-прежнему веселая и всем довольная.

Шхуна подняла паруса и ушла в море, а на ней уплыла Мария Груббе; на этом мы остановились.

Минули годы и еще годы.

Настал 1711 год, в Копенгагене свирепствовала чума. Королева Дании уехала на родину в Германию, король тоже покинул свою столицу, да и все, кто мог, бежали из города. Старались выбраться из Копенгагена и студенты, даже те, кто жил на казенном коште. Наконец и последний студент, дольше всех задержавшийся в так называемой Борховской коллегии, что рядом с Регенсен, тоже собрался уехать из города. Захватив ранец, набитый больше книжками да записями, чем платьем, он в два часа ночи вышел на улицу. Сырой, промозглый туман окутал город; на улице не было ни души, а кругом на всех дворах и воротах были понаставлены кресты; в этих домах либо буйствовала чума, либо все уже перемерли. Пустынной была и более широкая, извилистая Чёдманнергаде - так тогда называлась улица, ведущая от Круглой башни к королевскому дворцу. Мимо прогромыхали большие похоронные дроги, груженные трупами; возчик щелкал кнутом, лошади неслись во весь опор. Молодой студент поднес к носу латунную коробочку, в которой лежала пропитанная спиртом губка, и глубоко вдохнул острый запах.

Из погребка в одном из переулков неслись громкое пение и дикий хохот горожан, бражничавших там ночь напролет; они старались забыть, что чума притаилась за дверью и не успеешь оглянуться, как она и тебя швырнет на дроги вместе с другими мертвецами. Студент направился к причалам возле Дворцового моста, где пришвартовалось несколько маленьких шхун; одна из них как раз выбирала якорь, торопясь отчалить от зачумленного города.

- Коли, бог даст, будем живы да дождемся попутного ветра, пойдем в Грёнсунд к Фальстеру, - сказал шкипер и спросил студента, желавшего отправиться с ними, как его зовут.

- Людвиг Хольберг! - назвался студент.

Это имя прозвучало тогда, как и всякое другое, ничем не примечательное, теперь-то оно - одно из самых славных имен в Дании; а в ту пору Хольберг был молодым, никому не известным студентом.

Шхуна миновала дворец. Еще не забрезжил рассвет, как она вышла в открытое море. Налетел легкий ветерок, паруса надулись, молодой студент сел лицом навстречу свежему ветру и заснул; пожалуй, он поступил не очень-то благоразумно.

А уже на третье утро шхуна бросила якорь у Фальстера.

- Не знаете ли вы, кто за небольшую плату пустит постояльца? - спросил корабельщика Хольберг.

- Пожалуй, вам лучше всего пойти к паромщице на перевозе Буррехюс, - ответил шкипер. - Коли захотите быть пообходительней, так зовите ее матушкой Сёрен Сёренсен Мёллер. Но смотрите, не будьте слишком учтивы, а то ей и осерчать недолго. Муж-то ее взят под стражу за какое-то злодейство, паром она водит сама, и ручищи у нее здоровенные.

Студент подхватил свой ранец и отправился к сторожке паромщицы. Дверь была не заперта, ручка легко поддалась, и он вошел в комнату с каменным полом, в убранстве которой самым примечательным была постель - широкая деревенская лавка, накрытая огромным, сшитым из шкур одеялом.

Белая наседка с выводком цыплят, привязанная к лавке, опрокинула плошку с водой, и вода разлилась по полу. Ни в этой, ни в соседней комнате не было ни души, если не считать младенца в люльке. Но вот показался паром, в нем сидел человек, закутанный с ног до головы в широкий плащ с капюшоном, под которым мудрено было разобрать, мужчина это или женщина. Паром пристал к берегу.

Вскоре в комнату вошла женщина, еще видная собой, осанистая; из-под черных бровей гордо смотрели черные глаза. Это и была матушка Сёрен - паромщица; грачи, вороны и галки выкрикнули бы, впрочем, другое, более знакомое нам имя.

Глядела она угрюмо и была не очень-то щедра на слова, но все же сговорилась со студентом, что берет его в дом нахлебником до тех пор, покуда в Копенгагене не кончится мор.

Из ближнего городка в сторожку паромщицы частенько заглядывали то один, то другой честный горожанин. Заглядывали и Франц Ножовщик с Сивертом Таможенником; они выпивали в сторожке по кружке пива и толковали с молодым студентом; человек он был понятливый и, по их словам, дело свое разумел - читал по-гречески, по-латыни и знал всякие ученые премудрости.

- Чем меньше знаешь, тем легче тягаться с жизнью, - заметила как-то матушка Сёрен.

- Вам-то трудненько достается! - сказал ей однажды Хольберг, глядя, как она стирает белье в едком щелоке и сама колет дрова.

- А это уж моя забота! - сказала она.

- Вы что, с малых лет так надрываетесь?

- Неужто по рукам не видать? - сказала она, показывая ему свои маленькие, сильные руки, хотя и огрубевшие и с обгрызенными ногтями. - Попробуйте прочитайте по рукам. Читать-то вы мастер!

Под рождество поднялись сильные вьюги; мороз крепчал, и ветер дул сердито, словно собирался плеснуть в лицо людям царской водкой. Матушку Сёрен не страшила никакая погода, только, бывало, в плащ поплотней завернется да капюшон на самые брови надвинет. Уже в полдень в сторожке совсем стемнело. Подбросив в очаг хвороста и торфа, она принялась подшивать подошвы к чулкам, - сапожничать на острове было некому. Под вечер она разговорилась со студентом и вообще стала куда словоохотливее, чем было в ее обычае; речь зашла о ее муже.

- Он ненароком убил одного шкипера из Драгёра, и за это теперь ему вышел приговор - три года каторжных работ в кандалах на Хольме. Он ведь простой матрос, и поблажки ему ждать неоткуда, все будет по закону.

- Закон для всех один, и для знати тоже, - возразил Хольберг.

- Это по-вашему так! - сказала матушка Сёрен и помолчала, глядя в огонь; потом снова повела разговор. - А вы слышали о Кае Люкке? Как он приказал снести у себя одну из церквей? Так вот, когда пастор Мадс всячески поносил его за это с церковной кафедры, Люкке повелел заковать пастора в кандалы, предал суду и приговорил его своею властью к отсечению головы, которую господину Мадсу тут же и отрубили; это вам не убийство ненароком, это куда хуже, а меж тем Кай Люкке как был тогда вольной птицей, так и остался.

- По тем временам и суд! - сказал Хольберг. - Зато теперь все переменилось.

- Рассказывайте сказки дуракам! - ответила матушка Сёрен.

Она поднялась и пошла в соседнюю горницу, где лежал ее ребенок - девчонка, как она ее называла. Хозяйка прибрала там и уложила ребенка поудобней, потом постелила студенту на лавке; одеяло она отдала ему, он быстрее зябнул, чем она, хоть и родился в Норвегии.

Новогоднее утро выдалось на редкость ясное и солнечное, стоял мороз, да такой крепкий, что снег смерзся, затвердел и по нему можно было ходить, как по ледяному насту. Колокола в городе зазвонили к обедне. Студент Хольберг завернулся в грубый шерстяной плащ и собрался в город.

Над перевозом Буррехюс, галдя и каркая, кружили грачи, вороны и галки; их громкий крик заглушал даже звон колоколов. Матушка Сёрен, выйдя из сторожки, набивала латунный котел снегом, чтобы потом растопить его на огне и приготовить питьевую воду; поглядела она на снующих над головой ее птиц и задумалась о чем-то своем.

Студент Хольберг отправился в церковь; дорога туда вела мимо дома Сиверта Таможенника, что стоял у городских ворот, и на обратном пути его пригласили отведать пивной похлебки с патокой и имбирем; речь зашла о матушке Сёрен, но Таможенник мало что знал о ней, да и немногие, верно, знали больше. Знал он только, что она не здешняя, не с Фальстера, что когда-то, видно, жила в достатке, что муж ее - простой матрос, горяч нравом, застрелил шкипера из Драгёра.

- Он и старуху свою поколачивает, а она его все равно защищает.

- Я бы такого обращения терпеть не стала, - сказала жена Таможенника. - Я ведь тоже не из простых! Мой отец был королевским чулочником.

- То-то и замужем вы за королевским чиновником, - сказал Хольберг и учтиво откланялся.

Вот подошел и вечер, а в новогодний вечер празднуется память трех восточных царей, пришедших на поклонение младенцу Иисусу. Матушка Сёрен поставила перед Хольбергом и зажгла «свечу трех царей», то есть, попросту говоря, подсвечник с тремя огарками, которые сама вылила из сала.

- Каждому мужу - по свечке, - сказал Хольберг.

- Каждому мужу? - переспросила женщина, пристально глядя на него.

- Ну да, каждому из трех мудрых восточных мужей! - пояснил Хольберг.

- Вон что! - сказала она и надолго умолкла.

Но в тот праздничный вечер студенту все же удалось вызнать у нее побольше, чем прежде.

- Вы горячо любите того, за кем замужем, - сказал Хольберг матушке Сёрен. - А вон ведь люди говорят, будто он вас, что ни день, обижает.

- А это их не касается! - ответила она. - Били бы меня в детстве так, мне бы это, может, пошло на пользу, ну а теперь мне это, видать, за грехи наказание. А сколько он мне добра сделал, про то знаю я одна, - с этими словами она выпрямилась. - Когда я валялась больная на открытой всем ветрам пустоши и никому-то не было до меня дела, разве что грачам да воронам, которым хотелось меня заклевать, он на руках отнес меня на шхуну, и в награду досталась ему за такой улов грубая брань. Я не из хворых, вот и оправилась. У всякого свои обычаи, и у Сёрена - свои; клячу по узде не судят. С ним мне жилось куда веселей, чем с тем, кого называли самым обходительным и самым знатным из всех королевских подданных. Я ведь побывала замужем за наместником Гюльденлёве, королевским сводным братом; потом вышла за Палле Дюре. Оба друг дружку стоили, всяк по-своему, а я - по-моему! Заболталась я, зато теперь вы все знаете.

И она вышла из комнаты.

То была Мария Груббе: диковинная выпала ей планида.

Немного еще праздников трех восточных царей довелось ей увидеть; Хольберг записал, что умерла она в июне 1716 года. Но он не записал, да он и не знал про это, что, когда матушка Сёрен, как ее называли, лежала в гробу, стаи огромных черных птиц кружили над перевозом Буррехюс; они не кричали, словно понимая, что похоронам приличествует тишина. Лишь только тело матушки Сёрен предали земле, птицы исчезли, но тем же вечером в Ютландии, над старой усадьбой появились несметные стаи грачей, ворон и галок. Они галдели наперебой, словно спешили всем, всем о чем-то рассказать - то ли о нем, крестьянском мальчишке, который разорял их гнезда, таская птичьи яйца и неоперившихся пушистых птенцов, а теперь томится в железных кандалах на королевском острове Хольм, то ли о ней, благородной барышне, что кончила свою жизнь паромщицей у Грёнсунда.

- Карр, карр! Кррасота! Кррасота! - галдели они.

А когда сносили старый замок, все потомки их тоже кричали:

- Карр, карр! Кррасота! Кррасота!

- Они и сейчас выкрикивают то же самое, хотя кричать им больше не о чем, - сказал пономарь, поведав эту историю. - Дворянский род Груббе вымер, замок снесли, на месте его стоит теперь нарядный птичник с вызолоченными флюгерами, а в нем сидит старая птичница Грета. Не нарадуется она своему славному жилищу! Не попади она сюда, пришлось бы ей в богадельне век доживать.

Над нею воркуют голуби, вокруг клохчут индюки и крякают утки.

- Никто про нее ничего не знает! - говорят птицы. - Безродная она. Держат ее здесь из милости. Нет у нее ни папаши-селезня, ни мамаши-утки, нет и выводка птенцов.

И все же родня у Греты была, только сама она про нее не знала, и пономарь тоже не знал, хотя и хранил уйму разных записей в столе. Но одна из старых ворон знала про Гретиных предков и рассказывала про них. От матери своей и от бабки слышала она о матери птичницы Греты и о ее бабушке; вот ее-то и мы с вами знаем, помним, как она девочкой скакала верхом по подъемному мосту, гордо оглядываясь кругом, словно она всему миру и всем птичьим гнездам на свете хозяйка. Видели мы ее и на вересковой пустоши близ прибрежных дюн, а под конец - на перевозе Буррехюс. Внучка ее, последняя в роду, снова вернулась домой, туда, где некогда стояла старая усадьба, где кричали черные дикие птицы. Но она-то сидела среди ручных, домашних птиц, она знала их, и они знали ее. Птичнице Грете нечего было желать, она рада была и умереть, зажилась она на свете.

- Грроб! Грроб! - кричали вороны.

И птичницу Грету положили в гроб и похоронили, а где - никто не помнит, кроме старой вороны, если она еще жива.

Теперь и мы знаем историю старой усадьбы, старинного дворянского рода и всех предков птичницы Греты.

« Previous Content Next »

Study with Maxim Achkasov

Study

The courses of Russian as a foreign language with Russian4real take place online via Skype. The teacher works with adults individually since he is convinced that each person must receive maximum time for practice and professional attention while learning a foreign language.